?

Log in

No account? Create an account
entries friends calendar profile Мой сайт Previous Previous Next Next
sg_karamurza
sg_karamurza
sg_karamurza
Глава 7. Продолжение 2
С. Тамбиа пишет: “Французская революция сделала толпу непреходящей политической силой, поскольку взятие Бастилии стало стереотипным образом политики толпы. С этого момента политические доктрины демократии должны были говорить непосредственно о народе, за или против него, а правительства были вынуждены разрабатывать способы управления воинствующей толпой, символизирующей власть народа, и им, как и интеллигенции, предстояло усвоить эту идею в качестве центральной темы социальных и политических теорий” [54, с. 231].

Из этого следует, что в демократическом государстве, во-первых, постулируется роль народа как центрального субъекта политики и, во-вторых, главной формой, в которой народ представлен на политической арене, становится толпа. Это - очень специфический миф народа, которого не было в традиционных сословных обществах (и тем более не могло быть в советском обществе). Та часть постсоветских обществ, которая еще связана культурной пуповиной с традиционной Россией, не только не владеет технологией толпы, но и чужда ей. Напротив, антисоветская часть общества уже в конце 80-х годов освоила методы политического действия толпы и легко узурпировала статус народа.
С. Тамбиа добавляет, что идеальное описание демократии как разумной системы, в которой рациональный индивид делает свой выбор по принципу “один человек - один голос”, есть условность западного общества. В других культурах (конкретно, в Южной Азии) демократия есть способ осуществления политики действия масс. Это сводится к следующему: “Ориентация на толпу и мобилизацию масс открывает дверь для подготовки и распространения лозунгов и идеологий, рассчитанных на коллективы людей и на обращение к коллективным правам групп, определяемых на основе “сущностных принципов” (“substance codes”) крови и земли. Сегодня “этничность” служит самым мощным возбудителем энергии, воплощая в себе и выражая религиозные, языковые, территориальные и классовые самосознания и интересы; этничность является также тем прикрытием, под сенью которого ищутся решения и сводятся личные, семейные, коммерческие и другие местные счеты.

Сохранению парадокса Уайнера в демократической практике Индии, Пакистана, Шри Ланки и Бангладеш способствует тот факт, что средства массовой информации подают общественную политику толп так, как если бы она была результатом рациональных обсуждений, и описывают публичные ритуалы и спектакли как процесс консультаций с массами для нахождения закона и согласия” [54, с. 231-232].

В целом сдвиг к рациональности постмодерна повсеместно провоцирует этнизацию обществ. В развивающихся странах это выражается в новом всплеске трайбализма, родо-племенного сознания и организации. Не менее сложные проблемы обещает неожиданный возврат казалось бы ушедшего в прошлое этнического сознания в странах Запада, которые быстро стали многонациональными. На эту способность постмодерна провоцировать и искусственно интенсифицировать этногенез, указывают антропологи. Дж. Комарофф задается вопросом, не используется ли эта способность как средство утопить борьбу за разрешение социальных противоречий в хаосе межэтнических столкновений.

Он пишет: “О нашем времени часто говорят как о периоде множественности форм субъектности, расплывчатости чувства индивидуальности, как о времени антитоталитарных сил, благодаря которым многое в нашей жизни оказывается непредсказуемым, непоследовательным и полифоничным. Однако неомодернистская политика самоосознания обнаруживает прямо противоположную направленность на такое устройство мира, при котором от Узбекистана до Юкатана, от Анкориджа до Карфагена и от Порт-Морсби до Порт-Элизабет этничность и национальный статус используются как основы для складывания тоталитарных, сплоченных и высоко централизованных субъектов как на индивидуальном, так и на коллективном уровнях. Возможно ли считать, что постмодернистское увлечение полиморфизмом является всего лишь извращением, то есть что оно - некий результат этноцентричного евро-американского буржуазного сознания, отражающего собственную политику безразличия по отношению к требованиям и защите прав обездоленных?” [8, с. 38].

Здесь надо сделать важное предупреждение методологического характера. Признание конструктивизма научной концепцией этничности, основанной на более верных, нежели примордиализм, предположениях и постулатах, вовсе не означает, что надо принимать и поддерживать и те политические программы, которые опираются на использование этой концепции. Научное знание нейтрально по отношению к добру и злу, это всего-навсего лишь инструмент. Как было сказано не заре Научной революции, “знание – сила”… и не более того. Те, кто владеет методологией конструктивизма, оказываются сильнее тех, кто исходит из постулатов менее эффективной методологии. Но они могут применить эту силу и во вред интересам конкретной социальной или этнической общности. Знание и его идеологическое использование – вещи совершенно разные. Особенно это относится к тем проблемам, в которых знание и идеология очень сильно переплетены.
А.Г. Здравомыслов, А.А. Цуциев пишут: “Российский конструктивизм, интерпретируя этнические процессы, одновременно стремится наращивать с помощью своих интерпретаций вероятностный ресурс тех из этих процессов, которые он полагает благотворными для страны. Или, как выражается в одной из своих статей Дан Смит, теория вовлечена в “творческое символическое действие”. Отсюда ясно, что конструктивизм предстает как теория нациестроительства - то есть определенная идеология” [34]. Само это утверждение идеологизировано (возможно, из соображений политкорректности). Сообщество российских интеллигентов, мыслящих этничность в понятиях конструктивизма (“российский конструктивизм”), расколото в отношении того, что считать “благотворным для страны”, в той же мере, что и другие сообщества.

Например, этнолог В.А. Тишков, занимающий высший административный пост в официальной этнологии РФ, является убежденным конструктивистом, но в практической политике он предлагал меры, на мой взгляд, разрушительные для хрупкого межнационального общежития РФ. Ибо в более широком контексте его идеологическая позиция радикально антисоветская, и инструмент конструктивизма он стремится использовать для скорейшего разрушения унаследованных от Российской империи и СССР структур. Но тем, кто стремится затормозить разрушение и ввести процесс в более “благотворные для страны” рамки, глупо отказываться от того знания и тех инструментов, которыми владеет В.А. Тишков.
Тем не менее, обладание силой более верного знания в целом полезно и потому, что предохраняет от неосознанных угроз. Тот факт, что принятый в советское время способ понимания и рассуждений об этничности выводился из примордиализма, разоружил наше общество и сделал его беззащитным против взрыва этничности в 80-90-е годы, является фундаментальным независимо от политической или идеологической позиции. Если бы интеллигенция и власть рассуждала на языке конструктивизма, было бы легче предвидеть последствия многих фатальных решений и разоблачить махинации разрушительных теневых и преступных действий.

К. Янг пишет: “Превалирующие способы рассуж¬дений относительно культурного плюрализма [т.е. этничности – С.К-М] оказывают влияние на те формы, которые может принимать общинная солидарность. В момент своего окончательного кризиса 1989 - 1991 гг. Советский Союз оказался заложником той теории государства, которая была дана его основоположни¬ками в их диалектическом стремлении пленить, подавить и приручить этнонационализм. Догмат “национальный по форме, социалистический по содержанию” стал взрывоо¬пасным как только социализм, рухнув, утратил доверие, оставив после себя только “национальную форму” в виде пятнадцати построенных по национальному принципу рес¬публик, от “права” которых на самоопределение централи¬зованная автократия государственного социализма уже не могла более отмахиваться как от чего-то тривиального” [2, с. 122].

Действительно, в условиях хаоса 1917 г. и гражданской войны, разорвавших Российскую империю, советская власть нашла формулу государственности, которая позволила “пленить, подавить и приручить этнонационализм”. Эта формула заключалась в том, что народам было предложено собраться в единое государство на основе общежития, “национального по форме, социалистического по содержанию”. Но, мысля в понятиях примордиализма, мы просто забыли (и даже не заметили) того, что удалось “пленить, подавить и приручить”. И когда Горбачев со всей его ратью соблазнил активную часть общества отказаться от второй части формулы и ликвидировать “социалистическое содержание”, никто не поднял вопроса о том, как поведет себя “прирученный” этнонационализм. Вспомним те годы – ведь об этом даже не подумали. Казалось, что изначально данная и почти неизменяемая этничность не изменит своих свойств от такой приятной мелочи, как, например, многопартийные выборы или хозрасчет. Нам так казалось в силу всеобщего невежества, в силу того, что мы исходили из неверных постулатов.
Этот опыт не упрощает наше нынешнее положение, но обязывает взглянуть на него трезво и хладнокровно. В. Малахов констатирует: “Для большинства исследователей нации как государственно-политические сообщества и этносы как культурные сообщества представляют собой социальные — или, если угодно, социально-исторические — конструкты. Они производятся определенными политическими и идеологическими условиями, в том числе усилиями каких-то людей. Они не есть нечто само собой разумеющееся, не есть данность, не есть субстанция, акциденцией которой является национальное государство, не есть сущность, явлением которой выступает национальная культура” [6].
Но ведь он говорит лишь о “большинстве исследователей”, о ничтожной по величине группе из интеллигенции. А подавляющее большинство населения, да и интеллигенции, продолжают мыслить в терминах примордиализма. И действуют люди не в соответствии с правильными концепциями сотни ученых, а исходя из своих “неправильных” представлений. И наука должна изучать именно этот “неправильный” реальный объект.

Поэтому практические исследователи вынуждены комбинировать методы и эмпирические данные обоих подходов. В принципе, тому же самому должны научиться и политики и, в общем, все граждане, желающие действовать рационально. Это – исключительно сложная методологическая проблема, требующая, в известном смысле, расщепления сознания.

В самой этнологии такая попытка создать “гибридный” подход называется инструментализмом. Сторонники этого подхода рассматривают этничность как социальный инструмент, который создается (или выбирается) как средство для достижения групповых целей.

А.Г. Здравомыслов и А.А. Цуциев считают эту попытку плодотворной. Они пишут: “Представляется уместной трактовка инструментализма в качестве одной из возможных форм и примордиализма, и конструктивизма. Этничность для инструментализма формируется, определяется заинтересованными социальными или политическими акторами в конкретном историческом или ситуативном контексте. Этничность есть репертуарная роль, произвольно обыгрываемая социальным агентом. В зависимости от того, как эта роль трактуется, инструментализм может быть как примордиалистским (роль придана, и лишь ее ситуативное использование доступно социальному актору), так и конструктивистским (роль формируется в процессе самой игры)” [34].

Они иллюстрируют свою оценку на примере работы американского этнолога Р.Кайзера, который исследовал национализм в СССР и РФ в территориальном разрезе 67: “Переходя к тому, что “объективные характеристики [нации] становятся частью субъективного мифо-символического комплекса, имеющего ключевое значение для разворачивания национального самосознания”, Р.Кайзер анализирует роль национальных групп интеллигенции, которые “продвигают” идею примордиального характера нации и национальной солидарности. Здесь прикладник уже переходит к цитированию Бенедикта Андерсона и Эрика Хобсбаума - классиков конструктивизма. Прикладное исследование оказывается, по определению, концептуально эклектичным. Но отправным теоретическим положением для Кайзера является все же тезис Э. Смита о том, что конструирование наций только тогда бывает исторически возможным и состоятельным проектом, когда оно фундировано - как пишет Э. Смит - “в легендах и ландшафтах”, то есть, ограничено, локализовано географически и этнографически” [34].

Неизбежным считают А.Г. Здравомыслов, А.А. Цуциев совмещение обоих подходов при анализе конкретных ситуаций, порождаемых процессами миграции в РФ: “Показательным для различения примордиализма и конструктивизма является то, как определяется взаимодействие тех же “объективных” демографических параметров с одной стороны и политических и социальных стратегий, которые разворачиваются на фоне этих реалий, - с другой. Примордиализм толкует такие явления как групповые границы, социальные категории, этнодемографический баланс и т.д. как жесткую реальность, однозначно обусловливающую те или иные стратегии-реакции социальных акторов. Скажем, высокая иммиграция “других” детерминирует рост ксенофобии. В этой, в общем верной, примордиалистской констатации конструктивизм обращает внимание на некоторые важные детали:
- Как определяются границы между “нами” и “другими”?

- Как эти определения структурированы институциональной практикой или идеологиями? (Что такое, скажем, “нерусская преступность”? Как квалифицируется банда с армянином во главе, евреем в качестве казначея и исключительно русскими боевиками?)

- Как тематизируется проблема иммиграции и иммигрантов в общественном сознании средствами массовой информации?” [34].

Общий их вывод таков: “Можно сказать, что период нарастающей дивергенции между примордиализмом и конструктивизмом в трактовке феномена этничности (и сопряженных социально-политических явлений) представляется уходящим в прошлое. На смену сквозному, “однозначному” парадигматическому соперничеству пришла новая волна исследований, в которых признанные примордиалисты делают поправку на функциональный характер тех или иных интерпретативных стратегий, а конструктивисты стремятся сделать эти самые стратегии более “социально и исторически фундированными”…

Тем не менее, ключевая оппозиция между этими двумя теоретическими перспективами - в “обновленном виде” - все же отчетливо сохраняется. Но она начинает носить все менее концептуальный, а, скорее, инструментально-прикладной, технический характер. Концептуальный смысл оппозиции сохраняется в процедурах презентации самих парадигм и их продуктов вненаучному социальному актору - политику, обывателю. Примордиализм пригвождает проективные, живые стратегии к “закономерным” и наиболее вероятностным векторам разворачивания реальности, а значит, к более якобы заведомо успешным стратегиям” [34].

Некоторые видные этнологи-конструктивисты с такой “гибридизацией” категорически не согласны. Дж. Комарофф отрицает даже тщательно скрытый примордиализм. Он пишет: “Еще более коварным, чем неподдельный примордиализм, является, вероятно, из-за его кажущейся убедительности, соединение примордиализма с инструментализмом. Эта форма неопримордиализма приобрела большую популярность среди ученых, которые видят, что грубый утилитаризм ведет к неразрешимым проблемам в вопросах культуры и самосознания (почему, например, будучи порождением чисто рациональных интересов, чувство принадлежности часто сопровождается столь иррациональными чувствами, что доходит до жертвенности? Чем можно объяснить существование и сохранение культурных форм за пределами периодов утилитарной потребности в них?), и/или которые, признавая исторически обусловленную природу этничности и национализма, не отказываются при этом от того представления, что по сути своей подобные приверженности являются результатами неустранимого чувства.
Приводимая в пользу этого аргументация сегодня хорошо известна и сводится к тому, что этническое сознание является универсальной потенциальной возможностью,.. превращающейся в утверждающее себя самосознание, только при определенных условиях; то есть это - реакция со стороны культурно оформившегося сообщества на угрозу своему существованию, своей целостности или своим интересам.

При таком подходе этничность не есть “вещь” в себе (или для себя), но представляет собой некую имманентную способность, принимающую выраженную форму в ответ на внешнее воздействие. Вот как пишет, например, Валлерстайн (1979): “Этническое сознание вечно присутствует в латентной форме повсюду. Но оно реализуется лишь в тех случаях, когда группа чувствует либо опасность, угрожающую ей потерей ранее приобретенных привилегий, либо, наоборот, считает данный момент удобной политической возможностью приобрести долгожданные привилегии”.

Если этничность “вечно присутствует в латентной форме повсюду”, то тем самым молчаливо предполагается, что ее превращение в активную форму должно опираться на некое ранее данное чувство культуры, на некоторое общее наследие, то есть, фактически, на некую изначально данную примордиалистскую инфраструктуру, из которой, если ситуация того потребует, могут быть извлечены необходимые знаки и символы, политическая практика и этнические эмоции” [8, с. 40].

Подводя итог сравнительному анализу познавательной силы примордиализма, конструктивизмма и инструментализма, Комарофф формулирует те вопросы, на которые ни один из этих подходов пока что не дает надежных ответов. Для нас полезен и сам этот перечень, и констатация того факта, что готовых ответов на них наука пока что не дает. Вот что пишет Комарофф в 1993 г.: “В настоящий момент задачей, требующей к себе внимания, является разработка других, более убедительных теоретических альтернатив, а также поиск ответов на ряд сложных вопросов об этничности и национализме, остающихся доныне нерешенными. Каким именно образом про¬исходит укоренение коллективных привязанностей и чувств в той истории, которую люди считают своей? Почему в одних обстоятельствах апелляции к национализму вызывают лишь апатию, если не антипатию, в то время как в других граждане проявляют готовность жертвовать жизнью и здоровьем, иногда даже во имя стран, где они подвергаются очевидному угнетению? В каких случаях и почему лидеры государств и общественных движений обращаются к национальной государственности и подвергающемуся угрозе суверенитету как к объединяющему и готовящему к войне лозунгу? И почему подданные откликаются, особенно если, как часто бывает, в их собственных жизненных интересах не делать этого? В каких случаях и почему национально-государственная принадлежность (nationality) оказывается важнее других форм самосознания, особенно ос¬нованных на социальном классе, этничности, поле, расе? Почему некоторые формы национализма оказываются более враждебно настроенными и, фактически, воинственными, чем другие? И какова роль политических/социальных элит в их разжигании, а войны и военных лидеров - в их историческом развитии? Существует ли какая-либо разница, или связь, между направленными во внутрь чувствами и настроениями, обеспечивающими единство нации, и направленными во вне эмоциями, нагнетающими враждебность по отношению к другим?” [8, с. 65].
Оставить комментарий